Неточные совпадения
Стародум. От двора, мой друг, выживают двумя манерами. Либо на тебя рассердятся, либо тебя рассердят. Я не стал дожидаться ни того, ни другого. Рассудил, что лучше вести
жизнь у себя
дома, нежели в чужой передней.
С бодрым чувством надежды на новую, лучшую
жизнь, он в девятом часу ночи подъехал к своему
дому.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь
дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но
дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою
жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Яшвин с фуражкой догнал его, проводил его до
дома, и через полчаса Вронский пришел в себя. Но воспоминание об этой скачке надолго осталось в его душе самым тяжелым и мучительным воспоминанием в его
жизни.
С тех пор, как Алексей Александрович выехал из
дома с намерением не возвращаться в семью, и с тех пор, как он был у адвоката и сказал хоть одному человеку о своем намерении, с тех пор особенно, как он перевел это дело
жизни в дело бумажное, он всё больше и больше привыкал к своему намерению и видел теперь ясно возможность его исполнения.
Жизнь эта открывалась религией, но религией, не имеющею ничего общего с тою, которую с детства знала Кити и которая выражалась в обедне и всенощной во Вдовьем
Доме, где можно было встретить знакомых, и в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и чувств, в которую не только можно было верить, потому что так велено, но которую можно было любить.
Дарья Александровна наблюдала эту новую для себя роскошь и, как хозяйка, ведущая
дом, — хотя и не надеясь ничего из всего виденного применить к своему
дому, так это всё по роскоши было далеко выше ее образа
жизни, — невольно вникала во все подробности, и задавала себе вопрос, кто и как это всё сделал.
Но стоило забыть искусственный ход мысли и из
жизни вернуться к тому, что удовлетворяло, когда он думал, следуя данной нити, — и вдруг вся эта искусственная постройка заваливалась, как карточный
дом, и ясно было, что постройка была сделана из тех же перестановленных слов, независимо от чего-то более важного в
жизни, чем разум.
Утро было прекрасное: опрятные, веселые
дома с садиками, вид краснолицых, красноруких, налитых пивом, весело работающих немецких служанок и яркое солнце веселили сердце; но чем ближе они подходили к водам, тем чаще встречались больные, и вид их казался еще плачевнее среди обычных условий благоустроенной немецкой
жизни.
В душе ее в тот день, как она в своем коричневом платье в зале Арбатского
дома подошла к нему молча и отдалась ему, — в душе ее в этот день и час совершился полный разрыв со всею прежнею
жизнью, и началась совершенно другая, новая, совершенно неизвестная ей
жизнь, в действительности же продолжалась старая.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то
жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в
дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя в
дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
— Нет, ты мне всё-таки скажи… Ты видишь мою
жизнь. Но ты не забудь, что ты нас видишь летом, когда ты приехала, и мы не одни… Но мы приехали раннею весной, жили совершенно одни и будем жить одни, и лучше этого я ничего не желаю. Но представь себе, что я живу одна без него, одна, а это будет… Я по всему вижу, что это часто будет повторяться, что он половину времени будет вне
дома, — сказала она, вставая и присаживаясь ближе к Долли.
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга
жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из
дома, — и он дернулся шеей, говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
Даже до мелочей Сергей Иванович находил в ней всё то, чего он желал от жены: она была бедна и одинока, так что она не приведет с собой кучу родных и их влияние в
дом мужа, как его он видел на Кити, а будет всем обязана мужу, чего он тоже всегда желал для своей будущей семейной
жизни.
— Благородный молодой человек! — сказал он, с слезами на глазах. — Я все слышал. Экой мерзавец! неблагодарный!.. Принимай их после этого в порядочный
дом! Слава Богу, у меня нет дочерей! Но вас наградит та, для которой вы рискуете
жизнью. Будьте уверены в моей скромности до поры до времени, — продолжал он. — Я сам был молод и служил в военной службе: знаю, что в эти дела не должно вмешиваться. Прощайте.
Но в
жизни все меняется быстро и живо: и в один день, с первым весенним солнцем и разлившимися потоками, отец, взявши сына, выехал с ним на тележке, которую потащила мухортая [Мухортая — лошадь с желтыми подпалинами.] пегая лошадка, известная у лошадиных барышников под именем сорóки; ею правил кучер, маленький горбунок, родоначальник единственной крепостной семьи, принадлежавшей отцу Чичикова, занимавший почти все должности в
доме.
Каменный ли казенный
дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную
жизнь их.
Он думал о благополучии дружеской
жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший
дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди
жизнь во всех довольствах, со всякими достатками; экипажи,
дом, отлично устроенный, вкусные обеды — вот что беспрерывно носилось в голове его.
Видно было, что хозяин приходил в
дом только отдохнуть, а не то чтобы жить в нем; что для обдумыванья своих планов и мыслей ему не надобно было кабинета с пружинными креслами и всякими покойными удобствами и что
жизнь его заключалась не в очаровательных грезах у пылающего камина, но прямо в деле.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда в
жизни своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном
доме, веселым вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то становился ему скучным разумный возраст человека.
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла
жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в
доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой
жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный
дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…
Maman уже не было, а
жизнь наша шла все тем же чередом: мы ложились и вставали в те же часы и в тех же комнатах; утренний, вечерний чай, обед, ужин — все было в обыкновенное время; столы, стулья стояли на тех же местах; ничего в
доме и в нашем образе
жизни не переменилось; только ее не было…
Остап и Андрий кинулись со всею пылкостию юношей в это разгульное море и забыли вмиг и отцовский
дом, и бурсу, и все, что волновало прежде душу, и предались новой
жизни.
Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их в школе, они сами собою кинули отцов и матерей и бежали из родительских
домов; что здесь были те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели
жизнь — и
жизнь во всем разгуле; что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки; что здесь были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
С интересом легкого удивления осматривалась она вокруг, как бы уже чужая этому
дому, так влитому в сознание с детства, что, казалось, всегда носила его в себе, а теперь выглядевшему подобно родным местам, посещенным спустя ряд лет из круга
жизни иной.
Осенью, на пятнадцатом году
жизни, Артур Грэй тайно покинул
дом и проник за золотые ворота моря. Вскорости из порта Дубельт вышла в Марсель шкуна «Ансельм», увозя юнгу с маленькими руками и внешностью переодетой девочки. Этот юнга был Грэй, обладатель изящного саквояжа, тонких, как перчатка, лакированных сапожков и батистового белья с вытканными коронами.
По ее мнению, такого короткого знакомства с богом было совершенно достаточно для того, чтобы он отстранил несчастье. Она входила и в его положение: бог был вечно занят делами миллионов людей, поэтому к обыденным теням
жизни следовало, по ее мнению, относиться с деликатным терпением гостя, который, застав
дом полным народа, ждет захлопотавшегося хозяина, ютясь и питаясь по обстоятельствам.
Вот, некогда, на знатном погребенье,
Толпа сих плакальщиц, поднявши вой,
Покойника от
жизни скоротечной
В
дом провожала вечной
На упокой.
Этому отчасти способствовал порядок, который она завела у себя в
доме и в
жизни.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой
жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в
домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал
дома.
Если б Варвара была
дома — хорошо бы позволить ей приласкаться. Забавно она вздрагивает, когда целуешь груди ее. И — стонет, как ребенок во сне. А этот Гогин — остроумная шельма, «для пустой души необходим груз веры» — неплохо! Варвара, вероятно, пошла к Гогиным. Что заставляет таких людей, как Гогин, помогать революционерам? Игра, азарт, скука
жизни? Писатель Катин охотился, потому что охотились Тургенев, Некрасов. Наверное, Гогин пользуется успехом у модернизированных барышень, как парикмахер у швеек.
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в
домах, на различные неудобства
жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но, вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее.
Жизнь умеет шлифовать людей. Странный день прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать
дом и снова уеду за границу, буду писать мемуары или — роман».
—
Жизнь — коротка, не поспеешь
дом выстроить, а уж гроб надобно!
Через несколько дней Самгин одиноко сидел в столовой за вечерним чаем, думая о том, как много в его
жизни лишнего, изжитого. Вспомнилась комната, набитая изломанными вещами, — комната, которую он неожиданно открыл
дома, будучи ребенком. В эти невеселые думы тихо, точно призрак, вошел Суслов.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю
жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из
дома мать и бабушку и что мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
Самым интересным человеком в редакции и наиболее характерным для газеты Самгин, присмотревшись к сотрудникам, подчеркнул Дронова, и это немедленно понизило в его глазах значение «органа печати». Клим должен был признать, что в роли хроникера Дронов на своем месте. Острый взгляд его беспокойных глаз проникал сквозь стены
домов города в микроскопическую пыль буднишной
жизни, зорко находя в ней, ловко извлекая из нее наиболее крупные и темненькие пылинки.
Какая-то сила вытолкнула из
домов на улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к
жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
«Что может внести в
жизнь вот такой хитренький, полуграмотный человечишка? Он — авторитет артели, он тоже своего рода «объясняющий господин». Строит
дома для других, — интересно: есть ли у него свой
дом? Вообще — «объясняющие господа» существуют для других в качестве «учителей
жизни». Разумеется, это не всегда паразитизм, но всегда — насилие, ради какого-нибудь Христа, ради системы фраз».
— Интересная тема, — сказал Тагильский, кивнув головой. — Когда отцу было лет под тридцать, он прочитал какую-то книжку о разгульной
жизни золотоискателей, соблазнился и уехал на Урал. В пятьдесят лет он был хозяином трактира и публичного
дома в Екатеринбурге.
«
Дома у меня — нет, — шагая по комнате, мысленно возразил Самгин. — Его нет не только в смысле реальном: жена, дети, определенный круг знакомств, приятный друг, умный человек, приблизительно равный мне, — нет у меня
дома и в смысле идеальном, в смысле внутреннего уюта… Уот Уитмэн сказал, что человеку надоела скромная
жизнь, что он жаждет грозных опасностей, неизведанного, необыкновенного… Кокетство анархиста…
Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное в том, как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна
домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные стекла смотрят на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной
жизни сытенькие женщины, девицы, тихие старички и старушки.
— Камень — дурак. И дерево — дурак. И всякое произрастание — ни к чему, если нет человека. А ежели до этого глупого материала коснутся наши руки, — имеем удобные для жилья
дома, дороги, мосты и всякие вещи, машины и забавы, вроде шашек или карт и музыкальных труб. Так-то. Я допрежде сектантом был, сютаевцем, а потом стал проникать в настоящую философию о
жизни и — проник насквозь, при помощи неизвестного человека.
Самгин не впервые подумал, что в этих крепко построенных
домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят, начинают думать поздно и за всю
жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о…
За двойными рамами кое-где светились желтенькие огни, но окна большинства
домов были не освещены, привычная, стойкая
жизнь бесшумно шевелилась в задних комнатах.
Самгин чувствовал себя отвратительно. Одолевали неприятные воспоминания о
жизни в этом
доме. Неприятны были комнаты, перегруженные разнообразной старинной мебелью, набитые мелкими пустяками, которые должны были говорить об эстетических вкусах хозяйки. В спальне Варвары на стене висела большая фотография его, Самгина, во фраке, с головой в форме тыквы, — тоже неприятная.
«Разведчик. Соглядатай. Делает карьеру радикала, для того чтоб играть роль Азефа. Но как бы то ни было, его насмешка над красивой
жизнью — это насмешка хама, о котором писал Мережковский, это отрицание культуры сыном трактирщика и — содержателя публичного
дома».
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных
домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с русской
жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.